Акт публичного покаяния — преподаватель школы риторики Аргументъ признаётся в том, что не любит великого Федора Михайловича.
Художественное слово и риторика вещи не то что совсем уж несовместные, но точно – совместные плохо. Любить литературу умеет каждый, но это совершенно не помогает писать самому. Писать самому помогают курсы риторики, а не заставленные книгами полки. Вот почему среди сотрудников «Аргумента» принято недолюбливать наших гениев слова. В учебных целях, так сказать.
Какой-то ограниченный круг знакомых образовался у меня – он ограничен в своей единодушной любви к Достоевскому. Поначалу меня удивляли только те из них, кто осилил всего, или «почти-почти всего» Федора Михайловича – ведь я-то, прочитав лишь его романы, понял, что это удовольствие для мазохистов от литературы. Но потом меня все больше стали поражать люди Достоевского не читавшие, а только собирающиеся к нему приступить, но при этом уже горячо его любящие. Всё это отдавало этикой корпоративной лояльности, и я испугался – уж, может, образованному русскому и вовсе нельзя не любить Достоевского?
Когда я говорю, что мне не нравится Достоевский, знакомые улыбаются, думая, что это наигранный эпатаж, ведь как можно не любить Достоевского! Что вы, что вы – как можно?! Их искренность подкупает, а уверенность в своей единственно-возможной правоте буквально обезоруживает. Потому я не буду пытаться что-то особенно доказать, как-то обосновать мое неприятие Достоевского, лучше просто расскажу, как есть. Как на приёме у врача: «Да, доктор, я вот такой – скажите, болен ли я?»
Что можно любить в Достоевском? Перво-наперво в нем любят «православного писателя», сознательно употребившего свой талант на пользу Церкви. Но, вообще-то говоря, в романах Фёдора Михайловича Церкви нет. Да и не нужна она вовсе, и без неё хорошо выходят надрывы и дикие «судороги душ» (любимое выражение ФМ) героев в их падениях и восстаниях. Моральные проблемы, нервозный мистицизм, правильные выводы из символических совпадений – всё это может быть вне Церкви, и всё это есть у людей весьма далёких от Церкви.
В Достоевском можно пытаться любить психолога и философа с необыкновенно глубоким взглядом на человека. Это правда, ум у Фёдора Михайловича необычайно изворотливый и смелый, а наблюдательность поразительно острая, хоть и основанная на болезненной впечатлительности. Но не ошибался ли Достоевский, считая разбор клинических случаев полезным для понимания нормального человека? Ведь в его романах описываются душевные ненормальности и болезни, описывается душа в состоянии неестественного страдания, борьбы, противоречий, раздвоения, короче, в состоянии патологическом. И в этом описании мы будем пытаться найти ключ к пониманию обыкновенного здорового человека?
Такое было уже, у Фрейда, когда он начал с душевнобольных, а потом спроецировал полученную теорию на здоровых. Как она вам, кажется объективной? «Небывалая глубина анализа Достоевского» получилась из-за огромной силы увеличительного стекла, с помощью которого он разглядывал человеческую душу; такой силы, что в нем отображалась уже не реальность, а карикатура на неё. Если человек уж совершенно душевно близорук, может быть ему будут полезны такие «очки», но вот человеку со здоровыми глазами опасно надевать на нос мощные линзы – легко испортить себе зрение и очень быстро заработать боль в затылке.
В Достоевском любят пророка, предсказавшего общественные катаклизмы начала прошлого века. Ну а кому-то хотелось бы поменьше социальности в его романах, «Бесы» – а о каких-то революционерах. Некоторым радостно видеть в Достоевском «цельную натуру», одинаково хорошо выражающую свое мировоззрение как в художественных произведениях, так и в публицистике «Дневника писателя». Других же выводит из себя то, что для понимания романов Федора Михайловича исследователи бесконечно ссылаются на его же собственные «комментарии» в упомянутом «Дневнике». А кроме того, ну не всем ведь обязана нравиться постоянная озабоченность автора «идеей», когда каждый роман должен «возвестить», когда все герои – гипостазированные мысли, доказывающие сами себя безумно длинными монологами.
Впрочем, все это – Достоевский-православный, Достоевский-психолог, философ, пророк и далее – всё это было бы существенно менее значимым, если бы не «огромное мастерство» и «исключительный дар слова» Федора Михайловича. Если бы не существовал Достоевский-писатель. Не признавать в нём великого художника невозможно, но «видеть талант» совсем не означает «любить», потому что даже манера, язык и слог Достоевского могут отталкивать, могут быть неприятными.
«Жаль, что надо вести рассказ быстрее и некогда описывать; но нельзя и совсем без отметок» – вот квинтэссенция языка Федора Михайловича. «Нельзя совсем без», а потом описание сцены на три страницы. Достоевский назойливо многоречив, до прилипчивости, до гипнотичности. Он никогда не изображает человека или событие парой характерных черт; не то, чтобы он не умеет, но сразу после меткого выражения идет его перепев, потом добавление к нему, а потом целая лавина нюансов и оттенков без меры.
В этом нескончаемом потоке остроумные фразы теряются и на общем впечатлении начинают сказываться как-то странно. Я пояснил бы это так: у Антонелло из Мессины есть замечательнейшая картина «Св. Себастьян» (1476) – в полный рост стоит мученик пригвожденный к дереву, а вокруг, не особо обращая на него внимания, живет своей собственной жизнью город. За спиной св. Себастьяна видна открытая галерея – там отдыхают дамы. Наверное, чтобы уберечь их от холода камня, или еще для чего, через парапет переброшены два ковра. Эти ковры просто потрясают.
Дело в том, что для меня висящие ковры прочно ассоциируются с детскими воспоминаниями о маленьком дворе, в котором почти каждый день кто-нибудь вывешивал весьма похожие изделия текстильной промышленности и хлопушкой громко выбивал из них пыль. Ковры – пыль – детство – спокойствие – будничность, и на этом фоне никому не интересный умирающий святой, смотрящий в лазурное небо. Очень сильно. Хотя, получается, весь эффект создан не Антонелло, а зрителем, т.е. мной.
Так вот, у Достоевского постоянно встречаются подобные «ковры»: «хлопотливая мысль», «атрибуты женщины», «его мысли окончательны», «свой язык он знал весьма неграмматически», «человек с попыткой на мысль», «тугое настроение», «коротенькая глупость» – красивые слова, ёмкие определения, гениальные мелочи, которые должны работать на общее впечатление. Но не работают, поскольку сам автор их не видит и притушевывает повторениями. «С тех пор я ужасно люблю ослов. Это даже какая-то во мне симпатия», — говорит кн. Мышкин о себе, и помимо этих слов не нужно бы ничего, так нет.
Из-за бесчисленных повторений, отступлений и «отметок, совсем без которых нельзя» темп повествования сбивается и тормозится. Структура романов Достоевского становится аморфной и тяжелой, появляются дыры. Самая любопытная из них – это шесть месяцев пропуска между первой и второй частями «Идиота». В эти шесть месяцев укладывается центральное событие романа – деградация Мышкина; по сравнению с первой частью, во второй уже нет простодушия князя, его притч, зато есть новая элегантная одежда, клубок проблем и неспособность их разрешить. Пропущено самое важное, то, о чем хотелось бы почитать.
Что же касается общей атмосферы произведений Достоевского, то не всякому ведь читателю должно быть уютно там, где всё в надрыве, надломе и нервах. Стиль Фёдора Михайловича – это нуар: зыбкий мир, мрачные тени, гнетущее чувство безысходности и обязательная тайна. Чем не Sin City, с поправкой на гениальность автора?
Говорят, что через этот мрак светит тихий свет. Может и так, мне не видно…
Судя по тому, что моим знакомым Достоевский нравится, а мне нет, мне многое не видно в нём. Но в конце концов, ведь действительно только любящему взору открывается вся красота в любимом. Вопрос только в том, обязательно ли Достоевский должен быть любим всеми подряд, или всё-таки возможны исключения. Можно я не буду любить Достоевского?